Заголовок
Текст сообщения
На следующий день после той ночи, когда бабушка впервые легла со мной, я ходил как потерянный. Руки дрожали, пока я доил коз, пот заливал глаза, а в голове крутилось её тепло, её хриплый шёпот, её мягкие бёдра. Дед вернулся к вечеру, трактор заглох у сарая, он вылез, красный от пыли, буркнул что-то про рынок и ушёл в дом. Я боялся, что он заметит — в моём взгляде, в её молчании, в том, как мы сидели за столом. Но он только чавкал щами, уставившись в миску.
Неделя тянулась вязко, как молоко в жару. Мы с дедом косили сено, серп скрипел, спина ныла, а я украдкой смотрел на бабушку — как она месит тесто, как юбка липнет к ногам, как пот блестит на шее. Она не поднимала глаз, но я знал — она тоже ждёт. В субботу дед укатил в город, и я весь день был как на углях, предвкушая вечер. После бани она позвала: "Пойдём, в сарай надо". Я рванул за ней, сердце колотилось, штаны жали.
Мы зашли в сарай, она задвинула засов, повернулась ко мне — глаза блестят, губы сжаты. "Снимай штаны", — шепнула она, задрала подол, и я, дрожа, кинулся к ней. Она упёрлась руками в стену, я пристроился сзади, её жар обжигал, как печь. Я двигался жадно, её стоны смешивались с блеяньем коз, и вдруг — грохот. Дверь сарая распахнулась, засов треснул, и в проёме возник дед — лицо багровое, глаза выпученные, кнут в руках.
"С-суки!" — заорал он так, что козы шарахнулись. Я отпрянул, штаны сползли, бабушка дёрнулась, запахивая платье, но он всё видел. "Ты, старая шлюха, с внуком своим? А ты, щенок, на бабку полез?!" — голос сорвался на хрип, он шагнул вперёд, кнут свистнул. Я увернулся, но удар обжёг плечо, как крапива. Бабушка крикнула: "Не тронь его, старый!" — и кинулась на него. Он отшвырнул её на солому, повернулся ко мне: "Я тебя выкормил, а ты срам творишь? Обоих проучу, как скотину!"
Он схватил меня за рубаху, швырнул к стене, я рухнул, задыхаясь. Дед дышал тяжело, глаза бешеные, но в них мелькнуло что-то тёмное, злое. "Раз вам так неймётся, щас узнаете, что к чему", — прорычал он, бросил кнут и расстегнул ремень. Бабушка вскочила: "Ты что удумал?!" — но он сплюнул: "Молчи, сука, сама начала". Он кивнул ей: "Раздевайся, раз ему дала, мне тоже дашь". Она сжала губы, но задрала платье, трусов не было. Дед усмехнулся, криво: "Вот так, значит. Ну, щенок, смотри".
Он схватил её за бёдра, толкнул к стене, вошёл сзади — грубо, пыхтя, как бык. Она стиснула зубы, отвернулась, а он двигался, хрипя: "Думала, я не мужик? Докажу!" Кончил быстро, отпустил её и повернулся ко мне: "Теперь ты, давай". Я затрясся: "Дед, не надо…" — но он рявкнул: "Лезь на неё, или я тебя кнутом!" Бабушка шепнула: "Делай, что говорит", — и легла на солому, задрав подол. Я, как в кошмаре, вошёл в неё, чувствуя его взгляд, её тело было тёплым, но мёртвым подо мной. Стыд душил, но я кончил, задыхаясь.
Дед хмыкнул: "Мал ещё, а туда же". Потом шагнул ко мне, глаза блестят, потный, вонючий: "Думал, только её трахать будешь? Щас сам узнаешь". Он схватил меня за шею, швырнул на колени: "Штаны снимай, живо". Я дрожал, но он рявкнул: "Не то пришибу!" — и я спустил штаны, стыд жег, как угли. Он встал сзади, плюнул себе на руку, и я почувствовал, как он пристраивается — грубо, больно, без жалости. "Вот так, щенок, будешь знать", — прохрипел он, входя в меня. Боль рвала, я стиснул зубы, солома кололась в ладони, а он двигался, пыхтя, пока не кончил с глухим стоном. Оттолкнул меня, я рухнул, ноги тряслись.
Потом он схватил бабушку за волосы: "А ты, старая, давай сюда". Посадил её на чурбак, заставил взять в рот — жёстко, без слов. Она подчинилась, глаза пустые, пока он не выдохнул и не отпихнул её. "Хватит с вас, мрази", — буркнул он, застегнулся и вышел, хлопнув дверью.
Мы остались в сарае — я на соломе, она у стены, оба молчали. Стыд и боль гудели в теле, как пчёлы в улье. Она встала, поправила платье: "Живём дальше. Не лезь к нему". Я кивнул, чувствуя, как внутри всё сломалось. Утром дед был мрачен, но спокоен — молчал, только кулаки сжимал, глядя на меня. Бабушка отводила глаза, и я знал: то, что было, он растоптал.
Дни потекли тяжко. Дед пил, орал, но не трогал — только смотрел, как волк. Ночей наших не стало — она шептала: "Не подходи, он следит". Я хотел её, но теперь это было отравлено — его руками, его злобой. Жизнь в деревне стала клеткой, где мы все задыхались, связанные стыдом и его грубой местью.
После той ночи в сарае жизнь в доме стала тяжёлой, как мокрое сено. Дед пил больше, орал по пустякам, но нас не трогал — только смотрел, как волк из кустов, выжидая. Я чувствовал его взгляд, липкий, как смола, и стыд от того, что он со мной сделал, жёг внутри, как угли в печи. Бабушка молчала, отводила глаза, и ночами, когда дед храпел, пьяный, она шептала: "Не лезь ко мне, он следит". Но я всё равно хотел её — её мягкие бёдра, её хриплый стон, — и это желание теперь было грязным, как навоз на сапогах.
Дни текли в деревенском кругу: коз доили, сено косили, сыр гнали. Утром я таскал вёдра, вода плескалась, пот стекал по спине, а дед рядом точил серп, молча, сплёвывая в пыль. Бабушка месила тесто у печи, юбка липла к ногам, и я смотрел, как пот блестит на её шее, чувствуя, как в паху тянет. Тайны наши стали реже — дед почти не уезжал, сидел дома, пил, следил. Но когда он всё-таки мотался в город, мы с ней срывались, как голодные псы, только теперь всё было жёстче, извращённее, будто его грубость в сарае разбудила в нас что-то дикое.
Однажды, когда дед укатил на тракторе, я нашёл её в бане — она парилась, потная, голая, волосы мокрые, грудь колыхалась. "Закрой дверь", — шепнула она, и я рванул засов. Она легла на полок, раздвинула ноги, и я вошёл в неё сразу, жадно, как бык на пастбище. Она стонала, вцепившись мне в спину, потом встала на четвереньки, упёрлась руками в лавку, и я брал её сзади, сильно, пока доски не заскрипели. Её тело дрожало подо мной, пот тек по её спине, и я кончил, рыча, как зверь. После она села на меня верхом, вдавила мои руки в полок и двигалась, пока не выжала из меня всё до капли, тяжело дыша.
Другой раз было в сарае, среди коз. Дед уехал, а мы с ней, не сговариваясь, оказались там. Она задрала подол, легла на солому, я вошёл, но ей было мало — она хрипло сказала: "Возьми меня за волосы". Я схватил её за косу, потянул, и брал её так, грубо, пока она не застонала громче, чем козы вокруг. Запах навоза, её пот, блеянье — всё смешалось в жаркий, дикий клубок, и я кончил, чувствуя, как она сжимается подо мной.
Тайны наши стали редкими, но каждый раз — как буря. Днём мы жили, как прежде: я доил коз, таскал сено, она варила сыр, кричала "покорми кур", а дед пил и молчал. Но я видел, как он меняется. Он стал тише, взгляд помутнел, кулаки разжимались. Иногда, пьяный, он бормотал в стену: "Проклятая жизнь", — и в голосе его звучала не только злость, но и тоска. Однажды он поймал мой взгляд, когда я нёс ведро, и буркнул: "Молодой ты, дурной". Я промолчал, но понял — его грызёт совесть.
Прошла неделя, и дед собрал нас в избе. Вечер, печь тлеет, запах творога и пота в воздухе. Он сел за стол, налил самогонки, но не выпил — смотрел в стакан. Мы с бабушкой стояли у стены, я — сгорбленный, она — с платком в руках. "Садитесь", — буркнул он, голос хриплый, но мягкий. Мы сели, неловко. Он помолчал, потом заговорил: "Думал я. Тяжко мне после того сарая. Злость меня жгла, а теперь совесть жрёт. Поступил я с вами, как скот, хоть и вы не ангелы. Ты, старая, не молодая, но не с чужим легла — с внуком, с нашей кровью. А ты, щенок, молодой, тело требует, понимаю я это. Зря я вас так… проучил. Не по-людски вышло".
Я сидел, чувствуя, как кровь стучит в висках. Бабушка смотрела на него, глаза блестели. Дед кашлянул, хлебнул самогонки, вытер рот рукавом: "Извиняюсь я. Злость прошла, стыд остался. И вот что скажу: коли вам неймётся друг с другом, не против я. Пускай так и будет, только… берите меня с собой, когда захочу. Вместе будем, раз уж всё так повернулось".
Бабушка вдруг улыбнулась, криво, но тепло, и сразу сказала: "Ладно, старый, пускай так. Муж ты мне, сколько лет вместе прожили, соскучилась я по тебе, по правде. А если и внук со мной, и ты — мне не жалко, берите оба, коли хочется". Она глянула на меня, потом на деда, и в голосе её был не стыд, а что-то простое, деревенское, как молоко в крынке. Дед кивнул, хмыкнул: "Ну, договорились". Встал, пошатнулся, буркнул: "Завтра в город поеду, а вы уж тут сами", — и ушёл во двор, закурить.
После того вечера, когда дед выложил всё на стол, в избе повисла новая тишина — не тяжёлая, как раньше, а тёплая, неловкая, как после долгой ссоры. Днём мы жили, как всегда: я доил коз, их шерсть липла к потным рукам, таскал сено, пока пот заливал глаза; бабушка месила сыр в чане, юбка облепляла её крепкие ноги; дед точил серп у сарая, сплёвывал в пыль, но уже не молчал — бурчал что-то про город, про коз, будто пробовал наладить жизнь. Мы с бабушкой переглядывались, и я видел в её глазах не стыд, а примирение. Я тоже думал: зря мы с ней начали, зря он нас так проучил, но раз уж всё вышло наружу, может, и правда жить дальше вместе, как он сказал.
К вечеру, когда солнце село, а печь тлела, я сказал ей тихо: "Простим его, бабуль. И он не прав был, и мы". Она кивнула, поправила платок: "Да, пора кончать с этим стыдом. Зови его, пусть придёт". Я вышел во двор, где дед курил, прислонившись к сараю. "Дед, зайди в избу, поговорить надо", — буркнул я. Он глянул на меня, прищурился, но пошёл, топая сапогами по земле.
В избе бабушка стояла у стола, лицо красное от жара печи, глаза блестят. "Садись, старый", — сказала она мягко. Дед сел, я рядом. Она заговорила: "Простили мы тебя. И ты нас прости. Не правы были все — я с ним легла, он молодой, дурной, а ты… перебрал с наказанием. Но раз уж так вышло, давай по-твоему — вместе будем". Дед кашлянул, хмыкнул: "Ладно, коли простили, и я вас прощаю. Пускай так". Я кивнул, чувствуя, как внутри что-то отпускает.
Бабушка вдруг шагнула ближе, положила руку ему на плечо: "Пойдём тогда, старый, в спальню. И ты, — глянула на меня, — тоже иди". Мы с дедом переглянулись, но встали, как заворожённые, и поплелись за ней. В спальне пахло деревом и её потом, кровать скрипнула, когда она легла. "Раздевайтесь", — шепнула она, снимая платок, и волосы её, седые, но густые, упали на плечи.
Она скинула платье — тело её было зрелым, чуть обвисшим, но крепким: грудь тяжёлая, с тёмными сосками, что торчали, как сучки на доске, живот мягкий, в складках, бёдра широкие, между ног — тёмный треугольник волос, а под ним — розовая, влажная щель, уже блестящая от желания. Дед стащил рубаху — кожа у него загорелая, в морщинах, грудь впалая, руки жилистые, штаны спустил, и его ствол вывалился: толстый, узловатый, с багровой головкой, вставший, подрагивающий, с каплей мутной влаги на кончике. Я скинул свои тряпки — тело молодое, худое, но жилистое от работы, грудь гладкая, а в паху — тёмные волосы, член мой торчал, длинный, твёрдый, с блестящей головкой, уже влажной от предвкушения.
Бабушка легла на спину, раздвинула бёдра, её щель раскрылась, мокрая, горячая, розовые складки блестели в полумраке. "Иди ко мне", — шепнула она мне, голос хриплый, зовущий. Я рухнул на неё, вошёл сразу, глубоко, её тепло обхватило меня, как рукавица, и она застонала — низко, протяжно: "Оххх, вот так, глубже давай". Её грудь колыхалась подо мной, тёмные соски тёрлись о мою кожу, пот стекал по её шее, я вгонял себя, чувствуя, как она сжимается, мокрая, жадная. Я дышал тяжело, жар в груди нарастал, её стоны — "Ммм, да, вот так" — гнали меня вперёд.
Дед стоял рядом, пыхтя, его узловатый ствол дрожал в руке, багровая головка лоснилась. "Давай, старый, не стой", — выдохнула она, и он шагнул к ней, сунул ей в рот. Она взяла его губами — шершавыми, жадными, — и начала сосать, причмокивая, пока я двигался в ней, грубо, жадно, как бык на пастбище. Её тело дрожало, складки живота тряслись, я чувствовал, как её щель течёт, обволакивая мой член, и рычал от кайфа. Дед хрипел, его толстый ствол скользил в её рту, багровая головка блестела от слюны, он сжимал её волосы, пыхтя: "Соси, старая, давай".
"Меняй", — буркнул он, и я вылез, мой член блестел, липкий от её соков. Дед лёг на неё, вошёл резко, его жилистые руки сжали её бёдра, кровать затряслась, скрипя, как телега. Его узловатый ствол вбивался в её щель, мокрая, розовая, растянутая, она стонала громче: "Оххх, старый, сильнее!" Я смотрел, как он пыхтит, пот капает с его морщинистого лба, и не выдержал — пристроился к её лицу. Она открыла рот, взяла мой твёрдый член, её губы обхватили головку, язык тёрся, шершавый, горячий, и я задвигался, чувствуя, как она сосёт, жадно, с хлюпаньем.
Мы двигались втроём, потные, жаркие: я в её рту, дед в её теле, она стонала глухо — "Ммм, оххх, оба давайте" — грудь тряслась, бёдра дрожали, пот стекал по её складкам. Дед выдохнул, кончил в неё с рыком, его ствол пульсировал, выплёскивая густое, белое семя, оно текло из её щели, мутное, липкое, капало на простыню. Я схватил её, поставил на четвереньки, её мягкий живот свисал, щель текла — смесь её соков и дедовой спермы стекала по бёдрам, белёсая, тягучая. Я вошёл сзади, грубо, шлёпая по её мягким ягодицам, она застонала: "Оххх, щенок, давай!" — и сжималась вокруг меня, пока я не излился в неё, добавив своё, горячее, оно смешалось с дедовым, вытекая наружу, липким ручейком.
Дед сел перед ней, сунул ей свой обмякший, но ещё тёплый член, покрытый её слюной и остатками спермы, и она лизала его, причмокивая, пока я отходил, задыхаясь. Мы рухнули на кровать, потные, липкие. Её тело — мягкое, зрелое, с тёмными сосками и влажной щелью, из которой текла смесь нашей спермы, белая, густая, капала на простыню — лежало между нами. Дед — жилистый, с узловатым стволом, что теперь отдыхал, липкий от её рта, — дышал тяжело. Мой член, длинный, молодой, блестел от её соков и моего семени.
Бабушка лежала, тяжело дыша, и думала: "Вот это дело, два члена меня рвали, один в рот, другой в щель, и прятаться не надо — кайф, аж ноги трясутся". Дед смотрел на неё, на меня, и в голове его крутилось: "Чёрт возьми, аж ствол опять шевельнулся, как этот щенок мою старуху драл, да и сам я её взял, как в молодости". А я смотрел на них и чувствовал: "Жарко, больше не прятаться, и видеть, как дед её имеет, — аж в паху снова тянет".
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Петька жил с матерью в одиночке. Но это всё таки отдельное жильё . Общий санузел и довольно маленькая кухня. По длинной стене стояла советская стенка , балконная дверь с окном , а под двумя другими две кровати . Петькина узкая стояла у двери в комнату , а мамина пошире у письменного стола за которыми он делал уроки. Ей не нравилось , что у стола и Петька допоздна делал уроки, но другого выхода не было , её кровать как не пытались поставить в другое место , но она мешала проходу в комнату ....
читать целикомВечером, после занятий я встретился с Аней в кафе, после нескольких минут разговора зашла речь о нашем сегодняшнем уроке сексуального просвещения.
— Слышала, что там было интересно. – сказала Аня. – расскажи подробнее.
— Да так, ничего такого. – отнекивался я.
— Да ладно! – произнесла Аня. – А я слышала, как белых мальчиков там имели по полной. Давай рассказывай!...
Heзaмeтнo пpoлeтeли двe нeдeли лeтa. Pa6oтa, дaчa. Пpишлocь нaпpячьcя и мнe и Pитe. Hecкoлькo днeй, нa кoтopыe мы oтпpaшивaлиcь, чтo бы oтдoxнyть в мaминoм пaнcиoнaтe, пpишлocь oтpa6aтывaть yдapным тpyдoм. Ho мы cпpaвилиcь.
И вoт, чeтвepг. 3вoнoк нa мoбильный. Haши нoвыe дpyзья пo 3epкaльнoй пoлянe, Poмa и Aмaлия, пpиглaшaют к ним нa дaчy, в пoceлoк, нa вoдoxpaнилищe. Пpитoм и Cвeтлaнy и тeтю Paю, вмecтe, кoнeчнo, c нaми. Teтя Paя, c блaгoдapнocтью, oткaзaлacь. Пoceтoвaлa, чтo дaчy пoдзaпycтилa и нaд...
Она вошла в кабинет и нечаянно задела стопку бумаг на краю стола у входа. Нагнулась, чтобы собрать листы, повернувшись спиной к столу Михайлова. Он с удовольствием и беззастенчиво рассматривал оголившуюся загорелую спину и верхний край колготок с черными трусиками под ними, выглядывавший из-под черных брюк. Его всегда забавляла эта манера секретарши носить колготки под брюками. Зато, когда доходило до секса, ему начинало казаться, что она нарочно так одевается для этого случая. Наверно, так оно и было. Пото...
читать целикомЧасть 1
Ваньку Вершинина я знаю давно, но мы с ним практически
не общались. Так, перекинемся парой фраз да поздороваемся при встрече. И всё.
Он был низеньким, худеньким и ужасно застенчивым. Наверное, потому и
закрепилась за ним кличка "Вершок". Когда все парни стали тянуться ввысь,
Ванька всё так же оставался самым мелким. Но его никто не
обижал. Может, из-за росточка или потому, что носил очки. Короче, жалели его,
скорее всего. А потом, он всегда с готовностью давал списывать, а это для
нас, оболтус...
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий